midna (marsia) wrote,
midna
marsia

Categories:
Я продолжаю перепощивать эпизоды истории Татьяны Губиной об удочерении "сложной девочки". Пожалуй, я сохраняю больше даже для себя, т.к., мне самой несколько не хватает вот этой ясности и последовательности в выборах "что лучше для ребенка", мне проще "принимать, что есть (они же такие хорошие!)".
И вот эта честность, с которой автор делится сложнейшими своими переживаниями, для меня значит очень много.

Оригинал взят у tatiana_gubina в Живем вместе Ч.13
Часть 12 здесь

Этот текст несколько отличается от остальных. Он не продвигает вперед "хронологию" нашей жизни, а уходит назад и вглубь. В комментариях к предыдущему посту меня спросили - что мною двигало, кроме чувства долга и начатого дела? И я подумала - неужели это не читается? И я предстаю такой - с легкой улыбкой на устах и толстой папкой "стратегий" в уверенных руках? Как бы там ни было, на вопрос я ответила - так, как смогла. Заодно прошлась "по истории" - с точки зрения того, что мною "двигало". Кое-где писать было жестко. Но честно. Видимо, заданный вопрос "попал" мне во что-то нужное. Нужно было - проговорить, даже если кое-где получились повторы. Заодно сформулировала пару важных для меня мыслей...


Я была одержима ею. Со стороны могло показаться, что я невозмутимо и планомерно воплощаю в жизнь хорошо продуманные «воспитательные» концепции, добиваюсь от ребенка строго спланированных, сверенных с воображаемыми «таблицами возрастного развития» результатов, веду ее ровной, теоретически обоснованной дорогой к некоему образцу, или даже идеалу. И делаю это потому, что я такая вот – долбанутая перфекционистка с непомерно разросшимся чувством долга и амбициями матери-отличницы. Увы, это было не так. Сколько раз потом, не находя себе места и мучась в бесконечных тупиках, в которые я неизбежно забредала в отношениях с моей девочкой, я с горечью думала о том, насколько проще мне было бы, если бы я относилась к своей детке попрохладнее, с большей долей пофигизма и с меньшим пристрастием. Не была бы так вовлечена в ее, как мне казалось, «судьбу», не испытывала бы этой съедающей изнутри, неотступной тревоги. Не была бы – одержимой. Одержимой тем чувством неотвратимости, которое накрывает тебя внезапно, и гонит туда, куда ты вовсе не собирался идти. Одержимой ребенком, которому, как мне казалось, только я могла помочь.

Первый «виток» моей одержимости случился за шесть лет до того, как я стала ее опекуном, когда я впервые увидела ее в детском доме – странную, нелепо размахивающую руками, пятилетнюю тогда девочку. Мое сердце болело и рвалось, но забрать ее к себе насовсем не получилось. Как «специалист по устройству детей», я не могла не принимать участия в решении о переводе ребенка в принимающую, тогда еще патронатную, семью. Девочка она была сложная, такую не каждые родители заберут к себе, но семья нашлась, и ребенок отправился в новую жизнь. Все складывалось вроде бы хорошо и гармонично – эта семейная пара мечтала о маленькой девочке, и получила на руки свою мечту. Моя одержимость ребенком постепенно утихала, хотя и не исчезла совсем – где-то в глубине души что-то продолжало «ныть», и покоя не наступало. Такого покоя, когда чувствуешь, что «все сошлось», и «дело в надежных руках». Не было этого, ох, не было… Я изо всех сил старалась радоваться, и видеть только лучшие, светлые стороны новой жизни девочки. В определенной степени у меня это получалось…

Было еще одно обстоятельство, которое вызывало у меня чувства сложные и противоречивые. В тот недолгий период, когда ребенку упорно искали семью, а сама она не менее упорно «выносила мозг» всем окружающим – воспитателям в детском доме, медсестрам, врачу и прочим – я забирала ее к нам домой «в гости». Отчасти потому, что сердце рвалось, и хотелось быть к ней как можно ближе. Отчасти потому, что из-за регулярного «выноса мозга» у персонала зрела реальная перспектива отправить ребенка «на обследование», а некоторые придерживались более радикальной точки зрения, и настаивали на переводе ребенка в «спецучреждение». «Спасала» ли я ее? Не знаю, я никогда не думала такими словами… Просто тянула время, пока не появится подходящая, или хоть какая-то семья, забирала ее с глаз долой, чтобы избежать прецедентов. И вот тут-то, во время тесного контакта в домашних условиях, мне пришлось «взглянуть в лицо действительности», и признать, что девочка моя – не такая, как все мы в нашей семье. Конечно, было понятно, что многие ее особенности объясняются либо травмой, либо достаточно обычной «регрессией казенного учреждения». Но было понятно и другое – даже если все «печальные последствия» будут преодолены, все равно она останется «другой». Не то чтобы мы были особо «умные», а она «глупая». Скорее, мы в нашей семье были «сложные», слишком много в нас было «внутреннего». А она была по складу скорее «внешняя», такая «простая» девочка, в обычном, житейском смысле этого слова.

Та семья, которая приняла ее к себе, тоже была «простая» - той простотой, которая проистекает не столько от недостатка образования, сколько от общего жизненного настроя, отношения к событиям и людям, к себе и вообще к миру. Меня это и радовало, и огорчало одновременно. Огорчало потому, что я отчетливо понимала, что они не будут вникать в причины девочкиных сложностей, не будут осторожно и тщательно искать «подходы», не будут упорно думать над тем, «правильной ли дорогой» идут. Они будут жить своей простой, наполненной внешними обстоятельствами жизнью, взяв ребенка за руку и не морочась тем, что там, «внутри». А может быть, это как раз то, что надо, уговаривала я саму себя. Она подстроится, впишется в их обычаи, ей там будет все понятно и доступно, и жизнь потечет сама по себе, без наших «сложностей» и «поисков». Она там окажется среди «своих». Мое настороженное, ревнивое отношение к этой новой семье компенсировалось чувством, что я отпускаю ее в «естественную для нее среду». Там не будет «высоких» требований и поднятых «планок». Там будет только радость, и веселье, и душевная семейная привязанность. Так я думала, или, может, хотела так думать. В любом случае, выбора у меня не было…

Ребенок жил в семье, и моя одержимость практически сошла на нет. Это было естественно, ведь ребенок – «устроен», и коллеги говорили мне – «вот видишь, и не нужно было так переживать». Позже я задавалась вопросом – почему я продолжала поддерживать отношения с той семьей? Профессиональный долг мой был выполнен, теплых личных отношений с девочкиными новыми родителями у меня не было, да и быть не могло. Ее новая мама вызывала у меня симпатию, но в присутствии супруга она всегда занимала место на заднем плане, не давала себе проронить ни словечка «поперек» его речей, и только по косвенным признакам я могла догадываться, что у нее есть собственное мнение. Общаясь же с ее мужем, я испытывала скорее неловкость, а порой и неприязнь. Неприязнь, которую я тщательно скрывала.

Ребенок жил в семье, у них то и дело возникали трудности, с которыми они не знали как справляться, и возили ребенка чуть не каждую неделю к детдомовским психологам. Трудности были «трудные», но… Я перевидала много семей, и знала, что бывает и похуже. Помощь им, конечно, была нужна, но никто не говорил, что им нужна именно моя помощь. Отчего же я продолжала держать «руку на пульсе»? Сама я старалась инициативы не проявлять, боясь вторгаться в мир другой семьи, но безотказно откликалась на призывы приемного папы «приехать в гости» или «пойти погулять всем вместе с детьми». А иногда он просил меня «поговорить» с ребенком, и «повлиять» на нее. И я почему-то не могла отказать, хотя и считала все это неправильным. Если уж «вправлять мозг» ребенку, так нечего чужих теток привлекать! Я «помогала» им в том и этом, хотя понимала, что они прекрасно обошлись бы без моей помощи. Ну, нашли бы кого-то еще, если уж совсем невмоготу…

Я сама не могла понять, что меня держит. Я не могла сказать, что тоскую по девочке, или даже – что скучаю. Иногда их звонки становились для меня полнейшей неожиданностью, я и думать о них обо всех забывала, и, услышав голос приемного папы в телефоне, испытывала скорее раздражение, чем радость от предстоящей «новой встречи». Он говорил – «передаю трубку ребенку», и я уныло слушала ее невнятную речь, понимая одно слово из десяти, и выжимала из себя что-то в ответ, и вовсе не испытывала никакого удовольствия от того, что мы «поговорили». Да и она явно не испытывала ко мне особого интереса, не помнила, о чем шла речь в прошлый раз, не понимала или не слышала моих вопросов.

Я почему-то не могла сказать им «нет», не ссылалась на занятость другими делами, которых и вправду хватало, а каждый раз покорно плелась куда-то, чтобы «повидаться», безропотно встречала и отвозила их на машине, решала их проблемы, с которыми приемный папа обращался ко мне, не церемонясь. Что это было? Почему эта девочка и ее совершенно не касающаяся меня жизнь продолжали для меня что-то значить? Почему я чувствовала себя «привязанной»? Может быть, потому, что в глубине души я считала, что без меня они «не справятся»? Они, такие «простые» и незамысловатые… Чересчур агрессивный, постоянно пребывающий в конфликтах со всеми папа, робкая и как будто немного испуганная мама… Они, на самом деле, боялись жизни и ее сложностей, и я не могла этого не чувствовать. Пока все шло хорошо, они справлялись. Если что-то происходило, они не понимали, куда идти и что делать, и бросались ко мне… как к кому? Можно было бы назначить меня «феей-крестной», но фея-крестная приходила тогда, когда сама хотела, и «спасала» только свою крестницу, а не снабжала «сухпайком» все семейство! Конечно, приятнее думать о себе как об ангеле-хранителе, хотя на самом деле можешь обнаружить себя в роли безотказной дойной коровы… Коровы, которая сама выбрала роль «спасителя».

Когда умерла ее приемная мама, я испугалась. Я была первым человеком, к которому кинулся приемный папа нашей девочки со своей горестной вестью, он был вдали от дома, и я, как всегда безропотно, бросила свои дела и поехала встречать его у метро, и повезла в его дальнее Подмосковье, а в дороге он плакал и говорил о том, что теперь не знает, как ему жить… А я с ужасом ждала, что вот сейчас он скажет, что сам с ребенком не справится, и что «как же быть»… Я понимала, что в таких обстоятельствах я смогу сделать только одно – взять девочку к себе. И я не хотела этого! О, как же я этого не хотела! Я думала о том, как хорошо, спокойно и дружно мы живем, в нашей семье, старшая дочка уже взрослая, младшая подросла и стала совсем самостоятельная, и мне достаются только всяческие материнские радости… Неужели мне придется сделать «это», и все пойдет кувырком, вся наша такая хорошая, добрая и ласковая жизнь? Когда-то, пять-шесть лет назад, я мучительно хотела принять ее в нашу семью. Теперь – нет.

Мы ехали, папа то говорил, то плакал, я периодически звонила в местное отделение милиции, где девочка нас дожидалась, а когда мы оказались на месте, девочка была уже в отделе опеки, и два сотрудника с приличествующими ситуации скорбными лицами объясняли, что её сейчас заберут в приют. По документам опекуном была покойная мать, а ее муж не имел к ребенку никакого отношения. Я убедила их, что – не надо. Что папа справится. Что надо сейчас все оформить как-то временно. Со стороны могло показаться, что я забочусь о нем, или о ней, что я кого-то спасаю, помогаю, благотворю… Спасала я саму себя, хотя тогда, в тот самый момент, и не отдавала себе в этом отчета. Осознала я это позже, когда ситуация утряслась, и я выдохнула. Но страх остался. Страх, что приемный папа может сорваться в любую минуту. А я тут – крайняя. Следующая в очереди «за ребенком». Почему я так считала? Почему не допускала даже мысли о том, что, окажись эта девочка в приюте, я могла бы ее просто навещать, или поискать ей другую семью, например? Я не испытывала к ней того, что принято называть «привязанностью». Я просто была как будто прикована к ней «цепью судьбы», я не могла ее «отпустить», не могла… Вернее сказать, я не могла отпустить саму себя. Мне казалось, что я, и только я, могу ей помочь. Я должна ее «спасать». Прямо сейчас, и всегда. Я была одержима этой мыслью. Но я не хотела забирать ее к себе.

Папа стал звонить мне регулярно, он выливал на меня свои проблемы, которые раньше доставались его жене, я знала обо всех обстоятельствах его жизни, которые были мне ни капли не интересны, а его трудности не вызывали сочувствия, хотя слезы и скорбь по жене – да, вызывали. Теперь-то я «попала» по полной программе. Если раньше я не могла свести это общение на «нет» по каким-то своим, внутренним причинам, то теперь я уже никак не могла бросить эту семейку, понесшую реально тяжелую и невосполнимую утрату, и моя досада от потраченного на выслушивание девочкиного папы времени сменялась острым чувством вины за то, что… За что я испытывала чувство вины? Я сама не знала… За то, что я жива и здорова, а эта тихая, робкая женщина умерла? За то, что в свое время я согласилась с тем, что девочка будет жить в этой семье, понадеявшись на то, что они готовы были ее полюбить и, казалось бы, принять такую как есть, а дальше «волшебная сила привязанности и принятия» позволила бы раскрыться всем ее лучшим сторонам, залечила бы травмы, освободила бы от проблем… Теперь я воочию видела, что – не позволила, не залечила, не освободила…

С ребенком было все очень и очень неблагополучно. Я и раньше это знала, и про конфликты в школе, еле тянущуюся учебу, и про разные малоприятные «происшествия», но… Она жила своей судьбой, а я всего лишь толклась рядом, и не считала себя вправе вмешиваться хоть во что-то, если меня не просили. Да если и просили, каким могло быть мое «вмешательство»? Провести с ребенком очередную «беседу», ссылаясь на то, что «папа предложил нам с тобой поговорить»? Понимая при этом до боли, что никакие «беседы» никогда никому не помогали, а вмешательство людей посторонних обычно только усугубляет дело. Я продолжала болеть за нее душой, и к этой боли теперь примешивались и страх за дальнейшее развитие событий, и чувство той самой вины – вины «ни за что»… А может быть, думала я, на самом деле все хорошо? Может быть, то, что она еле-еле переходила из класса в класс, и жила в постоянных конфликтах и «разборках», и было тем самым великим, без шуток, достижением, о котором можно только мечтать? Ведь одно время никто не верил, что она вообще в школу сможет пойти, да ее в детский сад отдавать боялись! А она вон переходит из класса в класс… Криво, косо, но переходит! Может быть, этот стонущий, безвольный и не очень умный папа был реальным подарком судьбы для нее, и она получила все, что могла и должна была получить?

В свои одиннадцать лет она была «не как все», не в лучшем смысле этого слова, почти во всех своих проявлениях. Она была нелепо одета и дурно подстрижена, у нее был странный, то остановившийся, то бегающий взгляд, она косолапо двигалась, и речь ее была маловнятна и обрывочна, но… Может быть, это и есть - самый пик, «вершина» и расцвет? Как жаль, думала я, что нельзя подсмотреть «альтернативный путь развития», и мы никогда не узнаем, что было бы, если поменять в прошлом то или иное обстоятельство…

Спустя полгода после смерти приемной мамы наше общение стало реже, папа почти не звонил, а если и звонил, то голос его звучал вполне оптимистично, он искал работу, и иногда находил, думал о ремонте, звал нас в гости, и мы время от времени приезжали. Он спрашивал меня, как ему переставить мебель, и просил сшить ему занавеску, и мне было неловко отказать – он же просил «для ребенка». Я плыла по течению, и только иногда задумывалась о том, почему вся эта история никак не закончится. Я смотрела на девочку, и понимала, что не испытываю к ней того, что принято называть «любовью» - ни нежность, ни тепло не наполняли мою душу, мне не хотелось ее обнять, я никогда не знала, что ей подарить, да что там – я особо не знала, о чем с ней разговаривать…

Звонки стали реже, встречи почти прекратились, и я опять стала забывать о девочке, и о ее папе, и обо всем их семействе. Я понимала, что девочка живет не очень хорошо, ну да сколько на свете девочек, живущих нехорошо! Когда я о ней вспоминала, мне казалось, что вся наша история в прошлом, жизнь их семьи вошла пусть в однобокую, но прочную колею, а меня «отпустило». Оковы рухнули, цепи рассыпались, и я могу вспоминать свою былую одержимость как причуду судьбы, как некий эпизод своей жизни. Когда-то я кого-то «спасала». А теперь это все – в прошлом.

Однажды раздался звонок, и девочкин приемный брат сообщил, что «она в приюте». И вот тогда меня накрыло так, как не накрывало ни шесть лет назад, ни потом, когда умерла ее приемная мама. Сказать, что я бросилась ее спасать, было бы неверно. Там не было «глагола». Вообще не было промежутка между «до» и «уже». Вот я стою, два дня назад вернувшись с райских островов и все еще храня ощущение морской неги и палящего солнца, в фитнес-клубе, небрежно махнув рукой персональному тренеру – мол, сейчас, тут звонок, я быстренько, лениво отирая пот со лба полотенцем, и жизнь моя легка и приятно. А в следующую секунду моей жизни я уже – там, в приюте, я набираю дрожащей рукой номер отдела опеки, и нет ни фитнеса, ни тренера, ни райских островов, есть только приют, и этот ребенок, она там погибает, и только я могу ее спасти, прямо сейчас, безотлагательно.

Моя одержимость вернулась ко мне. Я забрала ее из приюта, хотя никто никогда не отдает детей из казенных учреждений без надлежащим образом оформленных документов, но мне это удалось. Я привезла ее домой, и она жила у нас две недели, пока ее приемный папа был в командировке. Ко мне вернулись все чувства, которые, как мне думалось, покинули меня давно и навсегда – страх и вина, тревога и боль. Вина за то, что это я нашла ей такого приемного папу, который сейчас ее беспардонно «кидает» - по ходу дела выяснилось, что он знал, что по его отъезде ребенка заберут в приют, и даже написал подтвердительную бумагу о том, что он не просто «не возражает», а прямо-таки просит, чтоб «помогли на время его отсутствия». И еще вина - за то, что тогда, шесть лет назад, я поддалась ложной идее «простое к простому», и позволила ограничить ее жизнь «высотой табуретки», до которой она только и смогла «дорасти». Страх за то, что ничего теперь не исправишь, и девочка так и пойдет по жизни, нелепая и дурная, не понимающая ни людей, ни себя, привыкшая жить кое-как – так, как жили в этой семье, «проще», «легче», «не усложняя», нагромождая вокруг себя лабиринты и баррикады нерешенных проблем, без пути и без просвета.

С каждым днем, который девочка проводила у нас тогда, на этих коротких «приютских» каникулах, мне становилось все хуже. Конечно, я и раньше видела ее проблемы, но теперь размер бедствия предстал передо мной в полный рост. Я больше не могла прятаться за иллюзии, что она только «на людях» такая, а дома, возможно, совсем другая. Она и была другой – только не в лучшую сторону. Настолько не в лучшую, что, глядя на нее, мне становилось страшно. Она же не сможет жить среди людей! Она и сейчас как будто не живет, а «пребывает», и к ней можно относиться с жалостью, испытывать к ней сострадание, помогать ей... Но сколько она будет вызывать жалость и сострадание? Сейчас она еще ребенок… Хотя по виду она была – взрослая, сформированная девушка, если не смотреть на выражение лица… Года через три-четыре ее уже не будут воспринимать как «ребенка». А через пять-шесть лет она будет – тётенька. Глупая, нелепая тётенька, наполовину испуганная, наполовину «отключенная» от реальности. Иногда нагловатая, и очень, очень дурно воспитанная.

А я? Что будет со мной? Я же не смогу её бросить. Мои «цепи» на месте, судьба и не думает вытряхивать меня из этой корзинки, сплетенной из страха и вины, сострадания и жалости, тревоги и боли, и еще каких-то чувств, которые меня нисколько не радовали. Мне придется «спасать» ее всю оставшуюся жизнь, и выслушивать стоны ее папочки, который тоже ведь от меня не отцепится. Пока я сама «подставляюсь» под это счастье, так все и будет. Мне было страшно и за себя, и за девочку, и тошно от открывающихся перспектив. Я искала выход. Я понимала, что теперь я должна помочь этому ребенку так, чтобы она «выплыла» хоть на какой-то уровень, приемлемый для обычной, нормальной, не-«особой», вменяемой жизни. Я должна сделать это сейчас, потому что потом будет поздно.

Что ж, моя одержимость устремилась в новое русло – я направила силы на то, чтобы как-то утрясти ситуацию «помощи», придать ей легитимность и получить права влиять на жизнь девочки. Первоначально это была идея второго опекунства, которая позже трансформировалась в опекунство полное. На самом деле, это было неважно. Важно было «получить доступ» и попытаться сделать все, что возможно. «Спасала» ли я ее? Не знаю… Себя я спасала – однозначно, от бесконечной череды будущих, пока что выдуманных лет, наполненных тревогой и болью, и неизбежным разрушением.

Спустя месяц с небольшим девочка переехала жить в нашу семью, и я испытала прилив радости, почти что эйфории. Теперь все будет хорошо, думала я. Теперь мы с ней возьмемся за дело, и все исправим. «Большие надежды» наполняли меня, и светлый путь открывался перед нами обеими. Я рьяно взялась «менять судьбу». Страх мой пока оставался при мне – страх «не успеть», у нас ведь так мало времени, и столько всего упущено! Вина моя была со мной – вина за сделанное и не-сделанное, за то, что когда-то, шесть лет назад, я предпочла своих детей – ласковую двухлетку и ищущую свой путь в жизни девочку-подростка этому кошмарному, выносящему мозг, забирающему все силы до последней капли ребенку. Да и мужа я своего предпочла, который был так несчастлив тогда от пребывания в доме чужой неродной девочки, что подумывал о том, чтобы разъехаться, по его собственному признанию.

Теперь девочка жила с нами, и я не испытывала недавней боли, той, что была тесно сплетена со страхом за ее будущую судьбу. Иногда боль приходила, но совсем другая, и по другим причинам - боль от её равнодушия, откровенного безразличия ко всему происходящему, а иногда и хамства, явно для нее самой привычного и ничего не значащего. Но это все было неважно, это все я собиралась «исправить», а текущими чувствами можно было пренебречь.

Но самым сильным и отчетливым чувством, которое я испытывала в этот наш первый период, который принято называть «медовым месяцем» приемной семьи, была тревога. Тревога за девочку – вдруг с ней что-то случится, я же не знаю ее настоящих слабых мест, хотя она то и дело сует мне под нос разнообразные «возможности травм» и явно ищет «бедствий», пусть не настоящих, но чего-то такого, за что могут «пожалеть». Тревога от мыслей – а вдруг сама девочка что-то «учудит», ведь я же не знаю, что от нее ожидать. Знаю только, что у нее в ее короткой жизни не раз случались приступы злобного противостояния миру, и она становилась неуправляемой, и убегала, и делала что-то еще… Тревогу я испытывала за своих детей, в основном за младшую дочь, получившую в подарок эту пока непредсказуемую «сестричку». Моя младшая - не такая уж «беспомощная козочка», и если что, сможет за себя постоять, как я надеялась, но ведь есть вещи, которых не ожидаешь… Тревога – такое ползучее чувство, ты не можешь ткнуть пальцем и сказать – «я опасаюсь вот этого», ты просто боишься как будто всего сразу и ничего конкретного, и даже и не боишься, а как будто отмахиваешься от этих придуманных страхов, как от назойливых мух. Тревога изматывает, забирает силы…

Теперь, спустя три месяца, моя радость в значительной степени поутихла, а от эйфории не осталось и следа. Я пока еще оставалась в «больших надеждах», и верила, что в конечном итоге все будет хорошо. Будет-то будет, но сейчас все так плохо, что хуже некуда, и если я отпущу все «на волю волн», то и результат всей этой истории окажется непредсказуемым. Или, что более вероятно – предсказуемо плохим. Детка моя живет на уровне «ниже плинтуса», она так привыкла, она считает это нормальным и даже, наверное, приятным – ничего не хотеть, ничего не делать, получать «нужное» неизвестно почему и неизвестно откуда, отбрасывать «ненужное», искать «облегчения»… Она не выживет, думала я, она погибнет. Вернее, выживет – так, как выживают бомжи, или попрошайки. Или же она, в своей агрессивной неприспособленности к жизни, окажется за стенами одного из тех учреждений, где живут «недееспособные». Что ее ждет, думала я, если не сделать чего-то прямо сейчас? Я должна была ее спасать. Только я. Прямо сейчас. А времени было так мало. И так много было упущено. И так много было испорчено!

Помимо всех прочих чувств, меня все чаще охватывали приступы ярости. Ярости, направленной на ее бывшего приемного папу. Было до боли понятно, откуда «ноги растут» у неумолимого поиска «халявы», желания сделать «попроще», и следующего за этим агрессивного возмущения, если «попроще» не удавалось. Я узнавала «папину» манеру слезливо жалеть себя, искать «виноватых», не следовать тому что договорено, и снова жалеть себя, когда оказывалось, что ситуация, брошенная, потому что «трудно и непонятно», зашла в очередной тупик. Да и девочкины «странности», похоже, расцвели столь пышным цветом, потому что для папы они были неиссякаемым источником разговоров, основной темой общения с людьми и получения ответного «букета» из изумления, сострадания, одобрения. Умом я понимала, что в определенной степени я к нему несправедлива - ведь он не учил ее «плохому» нарочно и сознательно, а всего лишь жил так, как умел, не думая, что и как перенимает от него ребенок. Умом я всё понимала, но гнев и ярость поднимались во мне, и я их давила, как могла, и выплеснуть эти чувства мне было некуда и не на кого. Да, я сама в этом всем виновата, говорила я себе. И я должна все исправить. Потому что если я не исправлю, то девочка пропадет. Мне нужно было не просто помогать ей «догонять» свой возраст, но и менять то разрушительное, что за эти годы въелось в ее образ мыслей, привычки, отношение к жизни. И опять - одержимость. Не "любовь", о нет! - невозможность думать ни о чем другом, успеть бы, успеть...

Каким бы сильным ни было мое стремление "исправить содеянное и догнать упущенное", я ни в коем случае не хотела ее «лечить». Она была откровенно «отсталой», неразвитой, неприспособленной к обычным житейским перипетиям, но она не была "клиентом" ни психиатра, ни даже психоневролога. В этом я была абсолютно и бесповоротно уверена. Наверное, можно было отвести ее к какому-нибудь «нестрашному» врачу, и ей прописали бы «легкие» препараты, компенсирующие периодические всплески агрессии и «ухода в себя», но… Но я прекрасно помнила, сколь упорно ее «лечили» в предыдущей семье – водили к докторам, укладывали «на обследование», добивались для нее «особого статуса», чтобы «было полегче». Результаты были налицо. Диагнозов у ребенка не было. Соответственно, от "лечения" никаких «улучшений» не происходило, зато она привыкла считать себя «нездоровой», и очень хорошо усвоила, сколько приятных «бонусов» проистекает от нездоровья. Можно не учить уроки, не отвечать учителю, вставать и выходить из класса, уходить куда глаза глядят тогда, когда захочется… Что с нее возьмешь – она «особый ребенок», ей можно! Ну поругают… Ну пригрозят… а чем? Да ничем. Ничем, что ее бы по-настоящему взволновало.

Можно хамить и грубить, не разговаривать, не выполнять просьб – с тобой не перестанут общаться, потому что «больная девочка» вызывает жалость, и ей же все равно нужно будет принимать таблетку. Её позовут, и будут уговаривать, чтобы она таблетку съела, и – жалеть, жалеть, жалеть… Можно одеваться в грязное и не мыть голову, а на вопрос, отчего она ходит перепачканная, наливать глаза слезами и «робко» бормотать, что «она лежала в больнице, и там у нее не было шампуня, и вся одежда тоже там осталась». Её снова будут жалеть, и возмущаться, и никому не придет в голову, что сказанное ею – ложь. «Больной» быть приятно и выгодно. Больных жалеют, больным помогают, за «больную» все сделает кто-нибудь другой.

Меня передергивало, когда я вспоминала, с каким торжественно-вдумчивым видом она при мне «принимала лекарство», преисполненная своей «значимости». Ну, уж нет, думала я, по этому пути мы ходить не будем. Возможно, лекарства и могут дать поддерживающий эффект, но уж очень велики будут издержки. Я не могла и не хотела поддерживать в ней идею её «особости», уж очень нагло она эту идею использовала. Жизнь порой сталкивала меня с реально «особыми» детьми, и я прекрасно знала, что это такое. Этот «статус» может здорово помогать тем, кто хочет и может двигаться вперед, но – не может этого делать с той же скоростью и силой, как другие, как его сверстники. Для моей же девочки этот статус был как шутовской колпак, на котором весело звенели бубенчики, и ей перепадали сладкие куски и внимание окружающих. Увы, она решила, что чем больше «выдуриваешься», тем слаще и веселее жизнь. Я с горечью думала о том, что рано или поздно ей пришлось бы понять, куда приводит неправомерно «надетая» особость, но было бы слишком поздно.

Еще одно соображение удерживало меня от «лечения». Даже если бы моя девочка не искала всех этих нелепых и однобоких «выгод и преимуществ», происходящих от «больного» состояния.. Даже если бы она искренне хотела «вылечиться» и стремилась к этому… Она принимала бы таблетки, «спасающие» от «плохих состояний», помогающие жить спокойно и «вести себя хорошо», и была бы уверена, что ее хорошая жизнь – это заслуга таблеток. Опять та же ловушка – не она сама, не ее усилия, не внутренняя работа мозга и души, а – таблетка. Есть таблетка – ты супер, детка! Нет таблетки – ну, опять расползлась. Больная девочка, что тут поделаешь! И даже если бы «эффект хорошего поведения» держался и после отмены препарата, все равно – она бы знала, что все дело в «волшебном средстве». И здесь тоже таилась «погибель», и я отказалась от идеи таблеток, сделав ставку на здоровую и животворную часть ее личности.  

Мы жили вместе, уже три месяца, целых три месяца! Подступал август, и я понимала, как жестоко ошибалась, когда собиралась «устаканить все за лето». Все шло не просто медленно, а очень медленно. И все обстояло гораздо хуже, чем я могла себе представить. Иногда на меня нападало что-то вроде паники – если изменения пойдут такими темпами, то мы и за шесть лет, до ее совершеннолетия, не справимся! И как тогда она будет жить? А как я тогда буду жить? И снова накатывал страх, подступала вина, разносила в мелкие дребезги тревога. Я не могла думать ни о чем другом, вся моя «другая» жизнь отодвинулась куда-то далеко, да и была ли она, другая жизнь… Я, как одержимая, думала о своей девочке, занималась своей девочкой, разговаривала с людьми – о своей девочке. Она забрала все мое внимание, все мои силы, и все мои помыслы. Я была одержима ею…

                                                                        
                                                                                           Продолжение следует...


Subscribe

  • Выступление о выгорании лидера

    12-минутный фрагмент о выгорании лидера из открытого вебинара IPDC (Института Психодинамического Коучинга)

  • О жизни с ошибками

    (буду отправлять сюда тексты, размещенные в других местах) Признание ошибок - одна из самых болезненных вещей в токсичной культуре. Даже когда все…

  • еще снов)

    (Копирую из ФБ от 27 мая 2017 года) Мне приснился прекрасный сон, а мне давно уже не снятся психоаналитичные сны:) запишу пока сюда, чтобы потом…

  • Post a new comment

    Error

    default userpic

    Your reply will be screened

    Your IP address will be recorded 

    When you submit the form an invisible reCAPTCHA check will be performed.
    You must follow the Privacy Policy and Google Terms of use.
  • 0 comments